В мои намерения не входит критиковать работы Генри Джеймса, и все же трудно писать о нем только как человеке, а не как писателе. Эти две ипостаси неразделимы. Автор растворен в человеке. Писательство было искусством, которое придавало смысл его жизни, и кроме этого для него ничего не существовало. Его не интересовала живопись или музыка. Когда Госс отправлялся в Венецию, Генри Джеймс наказывал ему обязательно пойти и посмотреть «Распятие» Тинторетто в Сан-Кассиано. Странно, почему он выбрал эту красивую, но несколько театральную картину, а не «Введение во храм» Тициана или «Иисус в доме Левия» Веронезе. Никто из тех, кто знал Генри Джеймса во плоти, не может читать его прозу бесстрастно. В каждой написанной им строчке слышится звук его голоса; вы уже готовы смириться (не радостно, но снисходительно) с чудовищным языком его последних работ, с его уродливыми галлицизмами, злоупотреблением наречиями, со слишком сложными метафорами и мучительно длинными предложениями, потому что они — неотъемлемая часть обаяния, добросердечия и милой высокопарности памятного вам человека.
Я не уверен, что Генри Джеймсу повезло с друзьями. Они ревновали друг к другу, и к попыткам проникнуть в тесный круг его близких друзей относились с явным недружелюбием. Как псы, грызущиеся из-за кости, они рычали всякий раз, когда кто-нибудь пытался оспорить их исключительные права на бесценный объект обожания. Их благоговейное почтение не шло ему на пользу. Иногда они мне казались немного глуповатыми: перешептываясь и радостно подхихикивая, они передавали друг другу важную новость о том, что предмет, на производстве которого составила себе состояние вдова Ньюсом из романа Генри Джеймса «Послы» и который он в своей книге тактично обошел молчанием, — на самом деле ночной горшок, и эти сведения получены от него самого. Мне это не казалось таким забавным, как им. Думаю, Генри Джеймс не требовал от своих друзей восхищения, но оно доставляло ему удовольствие. Английские писатели, в отличие от своих немецких и французских коллег, не стремятся обзаводиться поклонниками. Положение «дорогого мэтра» кажется им немного неловким. Возможно, потому, что Генри Джеймс сначала познакомился со знаменитыми писателями во Франции, он воспринимал пьедестал, на который водрузили его почитатели его таланта, как естественную прерогативу. Он был обидчив и сердился, когда к нему относились, как он считал, без должного уважения. Один мой молодой друг, ирландец, гостил на выходных в усадьбе «Хилл» вместе с Генри Джеймсом. Миссис Хантер, хозяйка, сказала моему другу, что он талантливый молодой человек и в субботу, во второй половине дня, Генри Джеймс приглашает его к себе поговорить. Мой друг был человек горячий и нетерпеливый; Генри Джеймс, с его бесконечными поисками слов, которые бы наиболее точно выразили его мысль, настолько вывел его из равновесия, что он брякнул: «Мистер Джеймс, я человек маленький. Не стоит в разговоре со мной так утруждать себя подбором правильного слова. Меня устроит первое попавшееся». Генри Джеймс был глубоко оскорблен и пожаловался миссис Хантер, что молодой человек разговаривал с ним очень грубо. Миссис Хантер сурово его отчитала, и по ее настоятельному требованию моему другу пришлось извиниться перед знаменитым писателем. Однажды Джейн Уэллс, жена Герберта Уэллса, заманила нас с Генри Джеймсом на благотворительный танцевальный вечер в помощь какому-то персонажу, в котором ее муж принимал участие. Миссис Уэллс, Генри Джеймс и я беседовали в вестибюле, перед входом в бальную залу, когда к нам подлетел какой-то нахальный молодой человек. Прервав длинную тираду Генри Джеймса, он схватил Джейн Уэллс за руки и воскликнул: «Пойдемте, миссис Уэллс, потанцуем, пока этот старикан вас совсем не заболтал!» Это прозвучало немного невежливо. Джейн Уэллс встревоженно оглянулась на Генри Джеймса, а затем, натянуто улыбнувшись, отошла с нахальным молодым человеком. Генри Джеймс не привык к такому обращению и, вместо того чтобы просто посмеяться, как оно того заслуживало, ужасно оскорбился. Когда миссис Уэллс вернулась, он поднялся и чуть сухо раскланялся.
Когда человек перебирается из одной страны в другую, он с большей вероятностью заимствует недостатки ее обитателей, чем их добродетели. В Англии, где жил Генри Джеймс, всегда обращали внимание на классовую принадлежность, и, возможно, именно этим объясняется его странное отношение к тем, кому выпало несчастье родиться в бедности. Не будь он писателем, Генри Джеймс никогда бы не поверил, что кому-то приходится трудиться, чтобы заработать на хлеб. Смерть представителя низшего сословия вызывала у него лишь легкий смешок. Такое отношение усугублялось тем, что сам он происходил из хорошей семьи, но, пожив немного в Англии, выяснил, что для англичан все американцы одинаковы. Видя, что англичане принимают его соотечественников, составивших себе состояние в Мичигане или Огайо, так же сердечно, как если бы они принадлежали к лучшим семействам Нью-Йорка и Бостона, он, отчасти из самозащиты, стал еще более разборчивым в своих знакомствах. Иногда он делал довольно курьезные ошибки и приписывал какому-нибудь молодому человеку, завоевавшему его симпатию, знатное происхождение, которым тот явно не обладал.
Если в моем описании Генри Джеймс выглядит немного нелепо, то лишь потому, что именно таким он мне представляется. На мой взгляд, он относился к себе чересчур серьезно. Мы косо смотрим на человека, который постоянно напоминает нам, что он — джентльмен. Думаю, Генри Джеймсу не стоило постоянно настаивать на своем писательстве. Лучше, когда за тебя это говорят другие. Но я никогда не забуду его любезность, гостеприимство и остроумие. Он обладал необычайными дарованиями, хотя и слишком часто, как я считаю, направлял их не в ту сторону; впрочем, это мое личное мнение, и я никому его не навязываю. Несмотря на нереалистичность, его последние романы настолько хороши, что после них хочется читать только самые лучшие книги.
С Гербертом Уэллсом я впервые встретился в квартире Регги Тернера, рядом с Беркли-сквер. Я тогда жил неподалеку, на Маунт-стрит, и время от времени заходил его проведать. Регги Тернер был самым остроумным человеком из всех, кого я знал. Я не буду даже пытаться описать его чувство юмора, поскольку Макс Бирбом уже сделал это за меня в эссе под заглавием «Смех», и сделал блестяще. Однако, отдавая дань уважения талантам Регги, Макс также добавил, что он был не чуток к юмору других. Расстроенный Регги спросил меня, правда ли это, и я вынужден был согласиться с Максом. Регги любил публику, но ему вполне хватало трех или четырех человек. Рассказывая о чем-либо, он украшал свою речь всякими шуточками, от которых все смеялись до колик, пока наконец не приходилось просить его остановиться. По роду занятий Регги Тернер был писателем, но почему-то, когда он брался за перо, веселость, изобретательность и легкость оставляли его, и романы получались необычайно скучными. Успехом они не пользовались. Он говорил: «У большинства писателей ценятся первые издания их произведений, а у меня — вторые. Это такая редкость, что их просто не существует». Я привожу здесь его остроты, поскольку, как мне кажется, они не слишком хорошо известны. Регги был одним из немногих друзей Оскара Уайльда, которые не отвернулись от него в бесчестье. Он был в Париже, когда Уайльд умирал в дешевой грязной гостинице на левом берегу Сены. Тернер заходил к нему каждый день. Однажды он нашел друга ужасно расстроенным и спросил его, что случилось.